Один сын мельника Стаха, седой коротышка, умер достойно, встретив гайдуков деревянными вилами — уже смертельно раненный, он прорвался через строй, зубами перехватив глотку того, кто пытался его связать, и ушел в лес.
Шептались гайдуки — волком ушел, проклятый, оттого и не достали пулей… такого серебром надо!..
Три дня и три ночи выла с того часа Гаркловская чащоба, где кончался в гнилой берлоге седой вовкулак; и двое монахов из сопровождения провинциала Гембицкого пропали неведомо куда — тот, что первым бросился с факелом к Топоровой мельнице, и тот, что смеялся громче прочих в ответ на проклятия горящего старика и кричал: «Туда тебе и дорога, колдун проклятый!»
Марта и ее спутники в это время проезжали Новотаргскую долину, приближаясь к Шафлярам; и по ночам женщину мучили кошмары.
Ей снился Седой, бесцельно бродящий по заброшенному погосту.
Я не помню, кем был — я знаю, кем стал.
Изредка снимая свой замшевый берет с петушиным пером, схваченным серебряной пряжкой, я напяливаю его на кулак и долго смотрю, представляя, что смотрю сам на себя.
Перо насмешливо качается, и серебро пряжки тускло блестит в свете месяца.
Я делаю так редко, очень редко, в те жгучие минуты, когда понимаю, что больше не могу быть собой — но и перестать быть я тоже не могу.
Люди зовут меня дьяволом.
Это правильно.
«Это правильно, — как заклинание, твержу я самому себе, берету, перу, пряжке, насмешнику-месяцу, — это правильно, правильно… правильно это!»
Они не верят.
С некоторых пор — не верят.
С несусветно раннего завтрака у старого погоста, с потных ладоней и дрожащего голоса, с никому не нужной орешины, пятнистым кружевом сбрасывающей кору, путая в свежих лентах смущение и наглость вперемешку; с картин, которые я невесть зачем вызывал в тумане, с мига, когда я юродствовал, подобно прыщавому юнцу, и не раздумывая пожертвовал драгоценной душой из моей заветной кубышки, лишь бы одна из Евиных дочерей осталась жить.
Да, потом я жалел. Я жалел, и не стыжусь этого; и жизнь моя дала трещину.
Не знал, что такое возможно.
Не знал…
Люди зовут меня Князем Тьмы.
Я не князь.
Я — крепостной Тьмы.
Я ем хлеб Преисподней в поте лица своего, я могу лишь надеяться, что когда-нибудь накоплю необходимый выкуп, и тогда меня отпустят на волю.
Я из последних сил бегу по раскаленной сковороде своей пропащей жизни, я смеюсь, чтоб не позволить копящемуся крику разорвать горло, я гашу полыхающий внутри пожар поленьями чужих душ, проданных душ, проклятых душ — когда-нибудь бушующий во мне адский огонь захлебнется обильным приношением или сожжет меня дотла!
В сущности, это одно и то же.
Для меня.
Я не помню, кем был; я знаю, кем стал.
Я умею только брать и копить.
Еще я умею смеяться.
Хотите смеяться так, как я, ваши милости?
Могу научить… вот, это совсем не больно и совсем не страшно: лезвием по вене, и чертите пером ваши закорючки — здесь, здесь, и еще вот здесь!.. хотите?!
Брать и копить, ваши милости, брать и копить!
Но эта женщина… о длинноногая воровочка моя, зачем тебе взбрело в голову научить Петушиное Перо отдавать?! Зачем мы встретились, зачем ты походя плеснула на мою сковороду, на светящийся от жара металл ледяной родниковой водой?! — нет, я не хочу трескаться, мне нельзя останавливаться, отвлекаться, нельзя, нельзя… Задумывалась ли ты, глупая, что когда один ворует — второй отдает! Да, не по своей воле, да, насильно, да, но все-таки отдает! Вам, людям, это привычно, вы всегда отдаете что-нибудь, добром или недобром — силы, деньги, слова, жизнь! — но вы зовете меня дьяволом, потому что я другой!
Для вас свобода начинается со слова «нет», потому что говоря «да», вы подписываете договор, а потом — какая потом может быть свобода?! Я же говорю «нет», и это мое рабство, потому что «да» открывает двери внутри меня, открывает ворота в ад, в «да» наоборот, даруя свободу вам войти… но и аду выйти!
Умри, свобода слова «да»!
Я не умею отдавать!
Я не умею… я не умел отдавать.
Я — крепостной Тьмы, я — виллан Геенны, я — пустая перчатка, я чувствую в себе заполняющую пустоты руку Преисподней и завидую тому преступнику на эшафоте, в чье чрево входит сейчас заостренный кол.
Что взять с пустой перчатки?
Оказывается, есть что…
Оказывается, я даже могу дарить добровольно, и это ново и удивительно, как разнообразие приевшейся боли.
Я больше не одинок.
Правда, воровочка?!
Если ты сумела войти и выйти, если я сумел остановиться на миг и, приплясывая босыми пятками на адской сковороде, сделать невозможное — значит, я не одинок, даже зная, что подобные мне никогда не пересекаются друг с другом в этом мире. Одиночество горящего изнутри дьявола в толпе людей, полагающих, что это они мучаются, как никто; одиночество ада в чистилище — неужели ты не навсегда?!
Скрипят колеса тарантаса, фыркает уставшая кобыла… куда я еду?
Люди зовут меня Нечистым.
Зовите как угодно — только зовите!
— …Ой, люди добрые, смотрите, кто к нам приехал! Мы-то уж вас заждались, думали, не успеете! А мамка, мамка все глаза проплакала… старая она совсем, мамка-то, с печи уж и не слазит почти что!
Разумеется, первой, кого увидели путники при въезде в Шафляры, была располневшая за эти годы румяная Тереза — старшая из приемных дочерей Самуила-бацы. Благополучная супруга благополучного краковского купца добралась до родного села три дня назад без всяких приключений, взахлеб отрыдала свое над отцовой могилой и теперь искренне радовалась встрече.