Они выбрались на пригорок за околицей, Михал хотел было подстелить свою накидку отцу, собравшемуся усесться прямо на мокрое от росы бревно, но Самуил только досадливо покосился на сына, встопорщил бороду — и Михалу пришлось усаживаться на свою накидку самому.
Некоторое время оба молчали, глядя на розовеющий, наливающийся утренним пурпуром небокрай над дальним лесом.
— Ну? — хмуро бросил наконец Самуил.
— Дело у меня к тебе, батька, — собрался с духом Михал. — И непростое. С таким к тебе никто, небось, не обращался — и вряд ли обратится.
— Да уж вряд ли, — все так же неприветливо буркнул Самуил-баца, словно знавший, зачем приехал сын. — Рассказывай.
И тут Михала прорвало. Сбиваясь, торопясь, брызжа слюной, он рассказал отцу все: и о жизни своей, и о муках своих, и о Беате, и о молодом княжиче — и о замысле своем, как любовь Беатину на себя поворотить.
Он уже давно умолк, а старый Самуил-баца продолжал сидеть по-прежнему ровно, расправив широкие плечи, на которых тяжкой буркой лежали его немалые годы, и только лицо батьки было чернее тучи и продолжало дальше мрачнеть — хотя такое казалось совсем невозможным.
— Недоброе дело задумал, — проговорил наконец Самуил, не глядя на сына. — Княжича-пустолайку на поединке зарубить — еще ладно, хоть и не стоит он того. А вот к жене в душу ломиться, любовь с корнем вырывать — и вовсе дело поганое. Это тебе не сорняк с огорода выполоть. Тут всего человека искалечить можно. А потому вот тебе мой сказ: не дам я тебе, чего просишь. И думать об этом забудь. А жена… жена тебя и так полюбит, дай только срок. Дом, хозяйство, детишки пойдут…
— Да не могу я ждать, отец! — рванул Михал ворот камзола, словно тот душил его. — Сил моих больше нет терпеть да делать вид, что ничего не замечаю! Дай мне нюх Воров отыскивать — я все сам сделаю! Разве ж я не понимаю, что задумал?! У самого душа не на месте — а по-другому все равно не смогу! Ничего в Беатиных закромах не трону, только пырей этот проклятый вырву! И подручным — строго-настрого, чтоб даже Стражей не калечили, только придержали! Разве ж я не понимаю… Люблю я ее, люблю смертно! Помоги, батька!..
— Молчи! — жабьи глаза Самуила полыхнули гневом. — Воеводой стал, а ума ни на грош не прибавилось! Поумнеешь — сам поймешь; а меня на грех не подбивай! Видать, не больно-то женку свою любишь, раз на такую пакость решился!
Уже не соображая, что делает, задохнувшийся от негодования Михал схватил отца за грудки, рывком приподнял, бешено сверкая очами — и, словно на шпагу, напоролся на такой же бешеный, яростный взгляд отцовых глаз; две не менее крепкие руки вцепились в него, и в этот момент никто бы не смог назвать Михала приемным сыном Самуила-бацы — настолько похожи были их искаженные гневом лица, старое и молодое…
А потом захрипел страшно старый Самуил, еще крепче вцепились в Михалов камзол сведенные смертной судорогой пальцы — сжались, дрогнули, ослабли, и осел на землю, беспомощно шаря по груди, батька-Самуил, дернулся пару раз и застыл, уставясь в небо остановившимся взором.
Еще не веря в случившееся, присел Михал над отцом и взял в ладони холодеющее лицо.
…Это было страшно — то, что он сделал. Не было сил у умирающего, считай, мертвого уже Самуила отгородиться, защититься от вломившегося в его отходящую душу Михала. Отшвырнув бессильных в смертный час Стражей, прорвался сын в тайники отцовой души, безошибочно найдя то, что искал, и выбежал наружу, в себя, как бегут вон из горящего дома, обожженными невидимыми руками прижимая к себе добычу — ни к чему дар мертвому, а вот ему, воеводе…
Потом все было как в тумане: крики «Убийца! Отца убил!» и люди, пытающиеся успокоить беснующегося перед Михалом паренька, успевшие отобрать у него и нож, и рушницу кремневую — от греха подальше; видать, затмение нашло на молодого Мардулу — кто ж Михала не знает, Самуилова сына; вот же, на руках отца несет — помер старик, жалко, да только годков ему уж под восемьдесят было, вот и помер, никто его не убивал, ты остынь-то, парень… и жег спину воеводы ненавидящий, цепкий, запоминающий взгляд молодого Мардулы.
— Вот оно, значит, как, — медленно проговорил аббат Ян, пытаясь прийти в себя от услышанного. — Бог тебе судья, Михалек, а я не возьмусь приговоры выносить. Жаль, что сразу не сказал… только чую, так, как ты сам себя казнишь, ни один палач тебя казнить уж не сможет.
Михал молча отвернулся.
— Ты едешь с нами? — Марта слегка коснулась вздрагивающего плеча брата.
— Еду. Сама знаешь — до сороковин времени чуть осталось, да и Мардула меня там дожидается. А у него — жена моя.
— Ну что ж, значит, так тому и быть, — кивнул Ян.
Через два часа, когда солнце уже позолотило верхушки вековых дубов Гаркловского леса, аббатский возок, двое верховых и собака покинули мельницу.
Они спешили в Шафляры, и мрачными были мысли каждого.
Может быть, это называется предчувствием?
…через две с половиной недели страшная весть пронеслась над Опольем, и долго еще чесали потом языки хлопы панских маетков и чорштынские бровары, переговаривались меж собой работники Хохоловской гуты и купцы Тыньца, а в корчме Рыжего Базлая и вовсе говорили о том без умолку с утра и до вечера.
Гайдуки Лентовского дотла спалили Топорову мельницу!
Сам старый князь явился во главе трех дюжин своих людей и взирал единственным глазом, налившимся дурной кровью, на бушующее пламя, в котором сыпал проклятиями умирающий мельник Стах и молчала безрукая мельничиха, так и не попытавшаяся выбежать наружу; да что там князь — провинциал Гембицкий в фиолетовой мантии лично сопровождал гневного Лентовского, и беспощадная слава борца с ересью бежала впереди сурового доминиканца, заставляя вздрагивать во сне даже тех старух, кого соседка сдуру обозвала ведьмой при свидетелях!